Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стремглав пробежала сарай, подпрыгивая над шевелящимися кучами, и прижалась к тем дальним доскам, в щели которых сочилось предзакатное солнце. Я стояла там, окаменев, очень долго, понимая, что нет такой силы, которая заставит меня вернуться назад — пройти еще раз весь путь по этим визжащим и убегающим кучам.
Но потом даже в этом кошмарном сарае я стала банально скучать. Потянулась за какой-то рогатиной, схватила ее. Крысы меня игнорировали. Обороняться было не от кого. Тогда от скуки я ковырнула рогатиной ближайший хлам. Рваная тряпка легко соскользнула. И вот там, освещенное пыльным лучом, явилось оно. Большое, уютное, аккуратное — крысиное гнездо. Свитое целиком из отцовских червонцев…
Выходя обратно на свет, я даже не посмотрела на этих подсвинков, что ждали меня у сарая. Я их вообще никогда больше в жизни не видела.
Отец мой неделю мыл свои деньги хозяйственным мылом и сушил пылесосом. И все приговаривал:
— Я знал, что крысами в моем доме могли оказаться только крысы!
И тогда же сказал первый раз:
— Не забывай, Маргарита, ты — мой единственный сын.
— Ты посмотри! — умилилась бабка Вартушка, слышавшая разговор, как и все разговоры в нашем дворе. — Наш Симончик такой семьянинник — я тэбэ дам!
После чего скомандовала всем доедать кислый спас.
Бабка Вартушка давно умерла, Царство ей там Небесное. Я тоже боюсь умереть. Я боюсь умереть слишком рано. Не успеть все, что надо успеть. Еще больше боюсь никогда не понять, что же именно надо успеть. Я боюсь умереть слишком поздно. Протянуть окончательные, не подлежащие исправлению десять-пятнадцать лет, шарахаясь от болячки к болячке, не глядя вокруг. После такой жизни, какая пока что вылепливается у меня, артритная старость была бы, как если запить званый ужин в мишленовском ресторане: цветы цуккини, фаршированные трюфелями, черепаший суп, суфле из омаров, телячий зоб с артишоками — все это взять и запить рыбьим жиром. Убить послевкусие. Как будто и не было никогда никаких омаров.
Я боюсь.
Но я запрещаю себе бояться. Каждый раз, когда ватное, серое застилает мне душу, как ноябрь московское небо, я говорю себе: «Ты должна войти в этот сарай. Это не обсуждается, ты просто должна. Да, там крысы, вонючие крысы, но ведь ты человек. Тебя — больше. Пусть тебя не спасет одеяло, и сделают сорок уколов в живот, но в самом конце ты найдешь то, что не смог найти твой отец. Зажмурься — и просто войди».
А мальчики — подождут тебя у дверей.
Черные глаза
В мире нет наслаждения сладострастнее, чем нырнуть в лунную ночь с волнореза в Черное море.
Минуту я целюсь в слепую бездну, скольжу мокрыми пятками по бетону, заросшему влажной слизью зеленых водорослей. Кто там ждет меня? Я знаю, кто ждет меня. Я люблю его с детства. Я хочу его прямо сейчас. Я соскучилась.
Кончики пальцев вскрывают пленку воды, как подарочный целлофан. Соль врывается в ноздри, сжимается в небе, как слезы внезапной обиды, обжигает йодом гортань — мчись теперь, мчись широким гребком, дальше от волнореза, на котором тревожно курит кто-то случайный, ищет тебя, вглядываясь в черноту — мчись в оглушительное одиночество, в непроглядную глубину, где нет ничего, кроме жгучей свободы и скорости, отречения от суматошного воздуха, сладкой измены всему, что называется жизнью, — покорись этой бездне, не закрывая глаза, отдавайся хозяину, знающему, что по-настоящему — до пронзительной боли в трахее, до судорог в животе — ты всегда отдавалась только ему — ненасытному черному морю… Мчись, пока дно не царапнет по животу колкой раковиной — схватить ее, как трофей, оттолкнуться от дна, только бы не ускользать из твоих объятий, продлить это острое проникновение, мужскую хватку волны, которой я не хочу и не буду сопротивляться, вкус твоей плоти вокруг моих десен, стать одной из твоих покорных русалок, вот бы смочь… но ревнивая жизнь уже бьет в диафрагму, колотится в легких, толкает наверх, к лунным бликам, зачем…
Вдохнула. Ух, далеко отплыла.
Лечь на спину, смотреть на луну. Наслаждаться последней конвульсией. Облизать соленые губы. Подчиниться истоме.
Капельки крови вытянулись по струне свежей царапины на животе. Завтра все заживет — главное, не смывать твою плоть. Морская вода заживляет все — даже стыд, даже горе. Даже дурную любовь.
Тишина. Одиночество. Счастье.
Пока в два часа ночи в рубку дядь Вачика не дозвонится ведущий программы «Вести недели» Евгений Ревенко.
В ту весну мы остановились на бывшей сталинской даче — единственном месте в Абхазии, где из крана текла вода. Полусъеденный ласковым мхом асфальт забытых дорожек посреди бамбуковой рощи, пугливая дрожь пальмовых листьев вокруг памятника бородатому русскому меценату, основавшему посреди малярийных болот этот эдемский сад. За аллеей слоновых пальм — кокетливые балюстрады балкончиков, щурящихся на ленивое солнце, а за ними глазницы любимой дачи того, кто неведомым чудом не уничтожил ополоумевшего мецената и позволил ему скончаться в тридцать девятом в одном из построенных им санаториев, окруженным рабочими, собиравшими завезенные им мандарины, от миролюбивого кровоизлияния в мозг.
Мы поселились в соседних сталинских спальнях — я и мои ребята: водитель — греческий бык с поломанным носом по кличке Гагр — и оператор по кличке Андрюха, родом из Грозного. Ребята были такие могучие и широкоплечие, что во всех гостиницах с битыми окнами и вонючими простынями, где в те времена проходила наша судьба, их принимали за моих телохранителей. Пару раз это спасало мне биографию. Иначе рожала бы я сейчас четвертую двойню высоко на горе за Сванетским хребтом.
В третьей обшитой угрюмым дубом сталинской спальне поселился знаменитый московский военный корреспондент — с суровой линией челюсти и насмешливым подростковым прищуром.
Вечером всей компанией мы отправились в прибрежную пацху. Под деревянной крышей, в самом центре был устроен очаг, над ним подвешен черный котел и крюки, на которых болталась коптившаяся говядина. Хозяин пацхи нанизывал на шампуры жирные ломти недавно прирезанного молодого барашка.
Увидев нас, одним рывком кривого мизинца хозяин нажал на кнопку кассетника, и по берегу разнеслись неизбывные «Черные глаза». Московский военкор улыбнулся одной половиной губ, по боевой привычке прикрывая сигарету ладонью, чтобы враг не засек огонек. Глаза у военкора были действительно черные.
Полногрудая официантка — в чем-то длинном и черном и таком же черном платке — подошла протереть наш столик. Проголодавшиеся Андрюха и Гагр сглатывали слюну, разглядывая неглубокий вырез ее